— Бывают случаи, — внушал посол своему секретарю по дороге, — когда благоразумие должно уступить в поединке со страстями, и сознание долга перед вашей несчастной родиной пусть освободит вашу совесть…
Был жаркий день святых Петра и Павла; великий князь Петр, как именинник (и отец именинника), напился с быстротой, достойной всяческого удивления. Его отвели в бильярдную, заперли на ключ, а ключ Екатерина забрала себе. Вильяме постарался овладеть вниманием великой княгини и за ужином сидел рядом с нею. Окна и двери были раскрыты прямо в зелень парка, противно кричал в зверинце павлин, где-то вдали рокотали голштинские барабаны: ру-ру-ру, тру-тру!..
Вильяме ковал железо, пока оно горячо.
— Кротость, — говорил посол, — достоинство жертв. Ничтожные хитрости и скрытый гнев не стоят ваших дарований. Люди в массе своей слабы, и первенство над ними одерживают только решительные натуры… Такие, как вы!
Посреди разговора в комнате появилась молодая горбунья, вся в цветах и лентах, а лицо — злое, тонкое и вороватое.
— Взззз, — прозвенела она, оглядываясь, — взззз…
— Чего ищешь, Гедвига Ивановна? — с лаской спросила ее Екатерина. — Ключик небось от бильярдной? Так на, забери.
— Взззз… — И, схватив ключик (а заодно два апельсина со стола и выдернув свечку из шандала), горбунья удалилась, волоча за собой помятую ногу.
— Кто это? — поразился Вильяме.
— Вы удивитесь, господин посол, узнав, что это дочь ужасного герцога Бирона; она бежала от отца из ссылки, купив себе свободу переходом в православие. Злюка сия приставлена охранять мою нравственность.
— Вот как? — рассмеялся Вильяме.
— Да. Но работы для нее мало. И пока принцесса Бирон, несмотря на свой отвратительный горб, разрушает последние жалкие добродетели моего супруга. Как видите, я далека от припадков глупой ревности…
Заиграли скрипки, отворилась дверь, и кастрат Манфредини, полузакрыв глаза, сладко запел о любовных восторгах. Великая княгиня нервно затеребила веточку вишни.
Вытянув руки, словно слепец, кастрат прошел мимо них, не прерывая пения. В растворе дверей он вдруг притушил свой волшебный голос — почти вышептывал слова любовных признаний. Глаза Екатерины потемнели, губы ее, и без того крохотные, сжались в одну яркую точку… А посол все говорил и говорил о том, что мать Понятовского — из семьи Чарторыжских, которые сильны в Польше как раз своим русским влиянием; о том, что ему доверена судьба этого высокоодаренного юноши…
— Очень строгое воспитание! — наложил Вильяме на картину последний решающий мазок, и Екатерина поднялась, несомненно что-то важное решив для себя именно в эту минуту.
— Благодарю за рассказ, — произнесла она отвлеченно. Голос Манфредини взлетел высоко-высоко… Вильяме отыскал Понятовского: разгоряченный танцами, атташе с аппетитом уплетал мороженое из китайской вазочки. Посол незаметно стиснул ему локоть и злобно прошептал:
— Великая княгиня спустилась в сад… А вы, как ребенок, наслаждаетесь мороженым!
— Но разве это возможно?
— Она уже там, за боскетом. Ждет… Идите же! Станислав Понятовский робко вступил в темноту парка. Над верхушками дерев тянуло ветром, и парк ровно гудел под дыханием близкого моря. Вокруг не было ни души, и секретарь чуть не заплакал в отчаянии:
— Йезус-Мария, сверши чудо… О матка бозка! На глухой тропинке стройной тенью выступила великая княгиня. В руке она держала ветку, отмахиваясь от комаров. Понятовский двинулся навстречу женщине.
— Ваше высочество… — бормотнул он, становясь жалким.
Екатерина шумно вздохнула:
— Я не высочество для тебя — я слабое женское ничтожество. Так возлюби же меня, прекрасный Пяст!
И, падая на траву, мокрую от росы, она увлекла его за собой. Вдали рокотал голштинский барабан…
С этого момента над головою секретаря засияла корона польских королей, и Англия (страна просвещенных мореплавателей) теперь держалась за Россию двумя якорями сразу: деньгами — через великого канцлера Бестужева и любовью — через великую княгиню Екатерину… Но, читатель, не будем спешить с выводами. Посмотрим, чем завершится этот странный политический дрейф, в котором стало болтать политику России… С мачт своих парусов Россия ведь не убрала, — ее несло в открытое море, на просторы!
Когда Дуглас инкогнито появился в Петербурге, Вильяме уже торжествовал, вырвав у русского двора подписание конвенции.
Теперь Англия, завязав клубок интриг в Европе, могла спокойно грабить колонии французов в Америке; эскадры британских кораблей уходили в океан, безжалостно разбивая ядрами любое судно французов… Вильяме объяснял уступчивость Елизаветы тем, что все деньги —
«…поступят в шкатулку императрицы. А так как она занята в настоящее время постройкой дворца, — писал он в Лондон, — то для окончания его нуждается в деньгах… Государственный канцлер (Бестужев получил 10000 фунтов стерлингов) вел себя при этом прекрасно и отразил на своем жадном лице большую радость, когда его алчность была мною удовлетворена».
Вильямс так спешил с подписанием этого договора, что в порыве энтузиазма допустил даже прискорбный вывих противу сент-джемского этикета.
— Пусть мой брат король Георг первым ратификует листы сии, — сказала Елизавета, и Вильяме не стал ждать, пока корабль сорвет с якорей; согласился сразу!
В Лондоне, конечно, поморщились, но «листы сии» ратифицировали. Исподтишка англичане ознакомили с конвенцией и Пруссию. «Хватит болтать о чувствах дружбы! — обеспокоенно заметил Фридрих. — Король должен иметь только свои выгоды». И король гнал и гнал переговоры с Англией, взламывая всю политику «равновесия» Европы; Фридрих спешил, как никогда, чтобы опередить Россию в получении субсидий от Лондона, а времени оставалось в обрез. Англо-российский субсидный договор, ратифицированный Лондоном, уже лежал на столе Елизаветы… Король понимал: Елизавета может затянуть ратификацию на год, а может в запале покончить одним взмахом пера хоть сегодня ночью!