Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду — барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык.
Вокруг нее толковали пьяненькие мужики:
— За немцем бы послать… Лекаря!
— Може, хмельная?
— Эх, друг Елисеич, ляпнул ты… В церквах не пьют!
— Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая.
— Верно: подправить малость и — пошагает!
— От грудей, стал быть. Ее груди давят. Тут выбежала на крыльцо Ивановна («министр странных дел»).
— Свят, свят, свят! — заплескала руками. — Да это ж государыня наша, матушка… Охти, горе! Горе-то како!
Из трактиров густо повалил народ — своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи, — ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину. Наконец в народе послышались возгласы:
— Несут, несут…
— Кого несут?
— Да немца, слышь ты, главного сюды тащут! Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди — единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы.
— Протц, протц! — кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. — Протц, стволоци!
Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни — императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы.
И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о «падении» в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья… Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета — и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: «Буду счастлив быть поручиком прусской армии!» Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка…
Всадник пулей всегда пролетает короткое расстояние между Царским Селом и Ораниенбаумом. Но Екатерина узнала о припадке тетушки лишь на следующий день — из записки графа Понятовского. Таким образом, момент для переворота был упущен.
Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться:
— Споткнулась я.., грешница великая! Да не вовремя. Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо:
— Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицей при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы.
— Если вы, маркиз, — отвечала Елизавета, — желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей.
— Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а.., королю! Сначала, ваше величество, — здоровье, а уж потом — комедия.
— Верно, матушка, — раздался голос Ивана Шувалова. — Да и знаешь ли ты, каков «Пекен есть?
— А что — разве плох?
— Горяч больно! И, коли в темперамент войдет, так со сцены в публику табуретки швыряет… Куды как лют на актерство! Лучше лечись, а у нас вскоре Федька Волков не хуже Лекена станется…
Никто не знал в Петербурге, что среди многих гонцов скакал сейчас по темным лесным дорогам еще один — самый таинственный и самый скорый. И в ставке Апраксина даже не заметили, когда, соскочив с лошади, он тихонько юркнул под навесы шатров.
Апраксин вскрыл привезенные письма и сразу узнал по почерку: от Бестужева-Рюмина и от великой княгини Екатерины.
— Удались! — велел он гонцу, целуя письма; придвинул свечу, огонек отсвечивал на томпаковой лысине. — Так, так, — сказал фельдмаршал, и в заплывшем глазу его задергался нервный живчик. — Воля божия: пойдем на зимние квартиры…
Левальд с остатками своей размолотой армии встал лагерем под Веллау, преграждая путь на Кенигсберг, но русские почему-то не шли; только волчьей побежкой, рысистым наметом скакали по холмам и лесам казачьи разъезды… А где же армия Апраксина?
Апраксин в интимном разговоре с Фермером решил уйти прочь. Фельдмаршал жил сейчас не войной, нужной для России, а делами внутренними,
— Петербург с его интригами и «падение» царицы в Царском Селе занимали его более Левальда и Кенигсберга. На военном совете он уперся, как баран в новые ворота, в один пункт:
— Провианту нам осталось на одиннадцать ден. Ныне помышлять надобно не о баталиях, судари мои, а как бы спасти солдатиков от смерти неминучей, голодной! Левальду лутче, нежели моей высокой персоне: он в своей земле, а корму ему каждый даст… А что мы? Россия далече, у пруссака же не попросишь хлеба…
Не преследуя врага, потопчась на выбитых боями полянах, Апраксин развернул свою армию назад. Фельдмаршал колебался сейчас между решениями Конференции и страхом перед всесильными заговорщиками… Рядовые армии Апраксина уже во весь голос говорили на марше: