— Иди, иди, Адам Васильич… И без тебя народу хватает!
— Граф Брокдорф! — крикнул де Еон. — Что вы там шушукаетесь?
— На всякий случай, я бы вызвал врача…
— Глупости! — ответил де Еон. — Я уж постараюсь, чтобы здесь не воняло аптекой. Граф Понятовский, хочу предупредить вас: хоронить эту скотину вы будете на свой счет, ибо я не настолько богат, чтобы сорить деньгами на траурные колесницы…
Трезвых здесь не было, и это обостряло поединок. Орлов распихал по углам столы, торопился — как на свадьбу.
— Давай скорее, — говорил он. — Чего тянуть-то? Голштинец, громыхая сапожищами, грузно топтался перед де Еоном, топорща накладные усы и бряцая шпорами.
— Да не спешите умирать! — осадил его де Еон, и две шпаги с лязгом скрестились; для начала шевалье кончиком своей шпаги сбил накладные усы с лица голштинца. — Поверьте, — рассмеялся он, — вам так больше идет… Теперь, господа, смотрите на часы: я даю ему жить ровно одну минуту времени, а усы мы оставим на вечную память его сиротам…
Ударом снизу он выбил оружие из рук противника:
— Поднимите свою дубину, остолоп! И еще раз выбил, издеваясь:
— Снимите ваши ужасные сапоги — вам будет легче прыгать…
Но тут (раньше времени) Гришка Орлов возвестил:
— Минута кончилась, пора выпить.
— Это дело! — воскликнул де Еон и ударом в сердце убил голштинца тут же, повалив его среди объедков и битых бутылок.
А кончик шпаги поднес к самому носу Понятовского.
— Это был «полет чижа», — сказал де Еон. — Удостоверьтесь, что моя шпага, как и моя совесть, даже не сохранила следов крови (Понятовскяй скосил глаза на лезвие: ни капли крови — удар был стремителен). Я прошу, — продолжал де Еон, — всех помнить об этом! Всех, кто считает меня «жертвой природы»…
В этот вечер Гришка Орлов занял у него рубль. Убийство какого-то безродного голштинца было шито-крыто, но все же дошло до Елизаветы, и гнев ее обернулся вдруг нечаянной милостью… Воронцов вызвал де Еона к себе.
— Ее императорское величество, — объявил он, — полагает, что вам, шевалье, следует подумать о своем будущем.
Де Еон (как бы невзначай) раскрыл свой пустой кошелек.
— Нет! — засмеялся вице-канцлер. — На этот раз вы золота не ждите. Но моя государыня советует вам принять российское подданство и служить верой и правдой России, соответственно вашим природным способностям.
Де Еон уже разгадал причину этой милости: Елизавете нравилась его оппозиция «молодому двору», и он убрал свой кошелек.
— Нет слов, — ответил, — чтобы оценить доверие и доброту вашей императрицы. Однако не вы ли, господин вице-канцлер, говорили мне, что в России уже отрезано две тысячи ушей… Не хватало только моего длинного языка палачу в рукавицу!
Воронцов недовольно повел плечом:
— Лучше уж быть без ушей в Сибири, нежели с ушами в безъязыкой Бастилии! Подумайте, шевалье. Мы не торопим с ответом… Россия людьми не бедна, и мы желали только отблагодарить вас за посредничество с Версалем…
«Близ царя — близ смерти!» — де Еон уже знал эту русскую поговорку, которая пахла кровью и щелкала клещами палача. Прогадать в этом случае было нельзя. Версаль ему доверял, король Людовик осыпал его милостями. И все сомнения разрешились в письме к аббату Берни. «С тех пор как я в России, — писал де Еон, — я поставил себе за правило стоять спиною к Сибири…» (О-о, будут еще в жизни нашего кавалера такие дни, когда не раз он куснет себя за локоть, что отказался от русской службы. За язык и уши ручаться нельзя, но зато Россия никогда бы не придумала такой изощренной пытки, какой отблагодарил его лично король Франции — за все, что он сделал для своей Франции!).
Не следует думать, что Елизавета арестовала Апраксина по своей воле. Самодержцы не всегда были самодержавны: их поступками зачастую управляло мнение близких доверенных лиц.
Вот как это случилось.
— ..Выйдите, — наказала она членам Конференции. — И пущай каждый, от других порознь, ни с кем, кроме бога и совести, не советуясь, напишет свое мнение и подаст мне в руки в плотно запечатанном конверте.
Один за другим входили в покои члены Конференции, клали перед ней конверты и уходили. Наедине она вскрыла их, и арест Апраксина был предрешен коллегиально: четыре письма признали «держать над ним суд военный по всей строгости». Но пятое письмо было от Бестужева-Рюмина, — канцлер выступал против ареста!
Первый допрос с Апраксина был снят в Нарве. Граф Александр Шувалов, великий инквизитор империи, приготовил хороший стол, душевно потчевал арестованного генерал-фельдмаршала:
— Степан Федорыч, вот огузочек мяконький, кусни-ка! Ананасика привез я тебе. Из своих оранжерей, и то — лакомо буди…
Апраксин пил вино, стругал ананас, словно репку с родимого огорода, убивался и жалился:
— Почто обидели меня, старика? Я ли не дудел всем в уши, что плоха армия! А мне ее же и подсунули — на кой хрен?
Великий инквизитор болтать ему не мешал — больше слушал.
Руки назад. Похаживал меж пылающих каминов.
То зад погреет, то ляжки, то руки над огнем потрет.
Шувалов мерз. Его ломало и корежило от ревматизма, который он нажил себе в подземельях Тайной розыскных дел канцелярии, где в пытошной ярости провел лучшие зрелые годы своей жизни.
— ..Армия, — плакался Апраксин. — Нешто же такие в Европах бывают? Телеги худы. Колесики — без оковок. А лошадь? От Мемеля еще не отошли, как подковы уже ссеклись…
— Пастетцу-то, — отвечал на это Шувалов, — чего не кушаешь? Ты ешь, Степан Федорыч, не обижай меня. Пастеты, оне вкусные!
Лицо великого инквизитора — бледное, одутловатое. Глаза резало от бессонных ночей. А вся правая сторона лица корчилась в нервном тике (уже параличом тронутая), и говорил, заикаясь: