В этом году русские не дошли до Берлина всего семьдесят пять верст. Но десять знамен армии Фридриха снова легли у ног Елизаветы. Она растрогалась и готова была простить Апраксина:
— Долго вы там старика еще ломать будете? Ежели не велика вина, так остается последнее средство: простить и выпустить!
Апраксина снова привели пред ясные очи судей.
— Ну, Степан Федорыч, — сказал Шувалов, — остается нам с тобой последнее средство…
Далее он хотел сказать, как Елизавета: «простить и выпустить». Но Апраксин знал только одно «последнее средство» — пытку…
— Ax! — Генерал-фельдмаршал хватнул воздух ртом и тяжко грохнулся под ноги комиссии.
Смерть от страха была внезапна, как удар молнии. Елизавете тоже осталось немного жития. Но еще хорохорилась.
«Бабий союз» против Фридриха оказывался непрочен:
Париж и Вену глодала зависть к успехам русских. Союзники договорились измотать русскую мощь в генеральных сражениях. Армия России, по сути дела, стала громадным партизанским отрядом, блуждавшим по землям Европы.
Для снабжения армии был необходим порт Данцига, но Людовик воспротивился занятию этого города русскими (а сам под шумок захватил Франкфурт-на-Майне). Версаль решил поднять престиж Франции высадкой десантов на берега Англии, и герцог Шуазель обратился за помощью к России…
После Цорндорфа Фридрих вдруг вспомнил:
— А где мемуары покойного Манштейна?
Еще раз перечитав эти записки, король взял перо и решительно вычеркнул из мемуаров все места, которые могли бы показаться оскорбительными для русской чести. Этим он еще раз показал России свое желание мира… Но вряд ли тогда в Петербурге ведали о мемуарах Манштейна!
Воронцов выдвинул старый проект Бестужева-Рюмина: вернуть завоеванную Пруссию полякам, чтобы Речь Посполитая уже не зарилась на Псков и Смоленск, и дальновидно приблизиться к тем степям, откуда не раз, все в тучах пыли, вылетали орды ногайцев и крымцев, полоня арканами людей российских.
Проект отвечал интересам и Польши: ведь именно на берегах Прегеля впервые обозначилось лицо польской нации и ее культуры. Но Людовик не желал усиления Поль-щи: потакая «вольностям» сеймов, он ослаблял страну, желал видеть ее почти разоренной, чтобы легче было хозяйничать в ней.
Людовик уступил России в одном: прислал к Елизавете врача Пуассонье, который прибыл в Петербург под большим секретом.
Секретно прибыл, очевидно, только потому, что был врачом-гинекологом…
— Климакс истерикус! — был его диагноз. Кондоиди грозил Пуассонье палкой:
— Не сказы, цто я лецил не правильно… Россия тяжелым несуразным кораблем выплывала в моря Европы.
Чтобы победить. И удивить. И восхитить.
Фермера солдаты ненавидели, офицеры — презирали. Армия жила в полной уверенности, что он «заодно с королем прусским». Конференция подозревала его в измене, в том, что он брал деньги от Фридриха…
— Иноземцев боле не надобно! — заявила Елизавета. — Пущай уж те, что в войско при Бироне затесались, свое дослужат. А новых в службу не принимать.
Но кого выбрать в главнокомандующие? Чернышев — в плену; Румянцев — молод; Бутурлин — пьяница… Так и перебирали генералов, пока не вспомнили о Петре Семеновиче Салтыкове.
Тихий был старичок. Вперед никогда не лез. Около престола и сильных мира сего не отирался. Салтыкова держали подальше от шума и блеска. Он привык к глухоманям провинции, к инвалидным гарнизонам в лесах и степях. Был он всего лишь командир ландмилиции, когда его извлекли из оренбургской глуши и явили перед Елизаветой Петровной.
Воронцов предупредительно шепнул на ушко императрице:
— Матушка, ты уж с ним попроще.., недалек он!
— Михаила Ларионыч, я и сама-то в стратегиях не сильна…
Предстал перед ней старичок в белом ландмилицейском кафтане. В руке — тросточка. Паричок выцвел на солнце, едва припудрен, и косица, как хвостик мышиный, на затылке трясется…
— Петр Семеныч, чего любишь-то? Расскажи нам.
— Россию, матушка, люблю.., солдата русского почитаю.
— А меня любишь ли? — спросила Елизавета игриво.
— Ты всем, матушка, у нас хороша. Но вот старуха моя, Параскева Юрьевна, уж не взыщи, она тебя лучше… Елизавета потом призналась Воронцову:
— Ой, Мишель, что-то уж больно прост Салтыков… Боюсь я — где этому теляти волка Фридриха за хвост поймати!
Фермор попадал теперь в подчинение к Салтыкову; письменно «с глубочайшим подобострастием» он заверял Салтыкова, что готов служить «по рабской верности и с крайнейшим радением». Петр Семенович немедля выехал в Кенигсберг, а вдогонку ему полетел приказ из Конференции: вопросов сложных самолично не решать, а лишь советуясь с опытным Фермером!
— Конференция не воюет, — здраво рассудил Салтыков, в клочья разрывая этот приказ. — А Фермор мне не советчик… Король прусский силен оттого, что ему ни перед кем ответа держать не надобно. Хорошо сделал — слава, плохо сделал — тут же исправил. И никто его за хвост не дергает, и он волен рисковать по обстановке…
Никто не заметил, как генерал-аншеф въехал в Кенигсберг. Армия еще не забыла пышные выезды Апраксина — при распущенных знаменах, в пушечной пальбе, в сиянии бриллиантов двигалась «пред фрунт» огромная туша генерала; помнили и лукулловы обеды Фермера — с музыкой до утра, в огнях фейерверков. Салтыков же пешочком, в одиночку, исходил все улицы Кенигсберга, и никто из прохожих, раскланиваясь с седеньким, скромно одетым старичком, не догадывался, что сейчас ему поклонился в ответ сам главнокомандующий русской армии.